Текст песни
Пока клялись беспечные снега
блистать и стыть с прилежностью металла,
пока пуховой шали не сняла
та девочка, которая мечтала
склонить к плечу оранжевый берет,
пустить на волю локти и колени,
чтоб не ходить, но совершать балет
хожденья по оттаявшей аллее,
пока апрель не затевал возни,
угодной насекомым и растеньям, -
взяв на себя несчастный труд весны,
безумцем становился неврастеник.
Среди гардин зимы, среди гордынь
сугробов, ледоколов, конькобежцев
он гнев весны претерпевал один,
став жертвою ее причуд и бешенств.
Он так поспешно окна открывал,
как будто смерть предпочитал неволе,
как будто бинт от кожи отрывал,
не устояв перед соблазном боли.
Что было с ним, сорвавшим жалюзи?
То ль сильный дух велел искать исхода,
то ль слабость щитовидной железы
выпрашивала горьких лакомств йода?
Он сам не знал, чьи силы, чьи труды
владеют им. Но говорят преданья,
что, ринувшись на поиски беды, -
как выгоды, он возжелал страданья.
Он закричал: - Грешна моя судьба!
Не гений я! И, стало быть, впустую,
гордясь огромной выпуклостью лба,
лелеял я лишь опухоль слепую!
Он стал бояться перьев и чернил.
Он говорил в отчаянной отваге:
- О господи! Твой худший ученик -
я никогда не оскверню бумаги.
Он сделался неистов и угрюм.
Он все отринул, что грозит блаженством.
Желал он мукой обострить свой ум,
побрезговав его несовершенством.
В груди птенцы пищали: не хотим!
Гнушаясь их красою бесполезной,
вбивал он алкоголь и никотин
в их слабый зев, словно сапог железный.
И проклял он родимый дом и сад,
сказав: - Как страшно просыпаться утром!
Как жжется этот раскаленный ад,
который именуется уютом!
Он жил в чужом дому, в чужом саду
и, тем платил хозяйке любопытной,
что, голый и огромный, на виду
у всех вершил свой пир кровопролитный.
Ему давали пищи и питья,
шептались меж собой, но не корили
затем, что жутким будням их бытья
он приходился праздником корриды.
Он то в пустой пельменной горевал,
то пил коньяк в гостиных полусвета
и понимал, что это - гонорар
за представленье: странности поэта.
Ему за то и подают обед,
который он с охотою съедает,
что гостья, умница, искусствовед,
имеет право молвить: - Он страдает!
И он страдал. Об острие угла
разбил он лоб, казня его ничтожность,
но не обрел достоинства ума
и не изведал истин непреложность.
Проснувшись ночью в серых простынях,
он клял дурного мозга неприличье,
и высоко над ним плыл Пастернак
в опрятности и простоте величья.
Он снял портрет и тем отверг упрек
в проступке суеты и нетерпенья.
Виновен ли немой, что он не мог
использовать гортань для песнопенья?
Его встречали в чайных и пивных,
на площадях и на скамьях вокзала.
И, наконец, он головой поник
и так сказал (вернее, я сказала):
- Друзья мои, мне минет тридцать лет,
увы, итог тридцатилетья скуден.
Мой подвиг одиночества нелеп,
и суд мой над собою безрассуден.
Бог точно знал, кому какая честь,
мне лишь одна, не много и не мало:
всегда пребуду только тем, что есть,
пока не стану тем, чего не стало.
Так в чем же смысл и польза этих мук,
привнесших в кожу белый шрам ожога?
Уверен в том, что мимолетный звук
мне явится, и я скажу: так много?
Затем свечу зажгу, перо возьму,
судьбе моей воздам благодаренье,
припомню эту бедную весну
и напишу о ней стихотворенье.
Перевод песни
While the carefree snows swore
shine and freeze with the diligence of metal,
until she took off her downy shawl
that girl who dreamed
bow an orange beret to the shoulder,
unleash elbows and knees,
so as not to walk, but to perform ballet
walking along a thawed alley,
until April started a fuss,
pleasing to insects and plants, -
taking upon myself the unhappy labor of spring,
the neurasthenic became mad.
Among the curtains of winter, among pride
snowdrifts, icebreakers, skaters
he endured the wrath of spring alone,
becoming a victim of her quirks and frenzy.
He opened the windows so hastily,
as if he preferred death to captivity,
as if tore off a bandage from the skin,
unable to resist the temptation of pain.
What happened to him, who tore off the blinds?
Either a strong spirit ordered to seek an outcome,
or weakness of the thyroid gland
begging for bitter treats of iodine?
He himself did not know whose forces, whose works
own it. But legends say
that, rushing in search of trouble, -
as a benefit, he desired suffering.
He shouted: - My fate is sinful!
I'm not a genius! And, therefore, in vain,
proud of the huge bulge of the forehead,
I cherished only a blind tumor!
He became afraid of pens and ink.
He spoke in desperate courage:
- Oh my God! Your worst student
I will never defile paper.
He became violent and sullen.
He rejected everything that threatens with bliss.
He wanted to sharpen his mind with torment,
disdaining his imperfection.
The chicks squeaked in their chest: we don't want to!
Abhorring their useless beauty,
he drove alcohol and nicotine
into their weak throat, like an iron boot.
And he cursed his home and garden,
saying: - How terrible it is to wake up in the morning!
How this red-hot hell burns
which is called comfort!
He lived in a strange house, in a strange garden
and by that he paid the curious mistress,
that, naked and huge, in plain sight
they all had their bloody feast.
He was given food and drink,
whispered among themselves, but did not reproach
then, what the terrible everyday life of their being
it was the holiday of bullfighting.
He then grieved in an empty dumpling,
then I drank cognac in half-light living rooms
and I understood that this was a fee
for the presentation: the strangeness of the poet.
That's why they serve him lunch,
which he eagerly eats,
that a guest, a clever girl, an art critic,
has the right to say: - He suffers!
And he suffered. On the edge of the corner
he broke his forehead, executing his insignificance,
but has not acquired the dignity of mind
and did not know the truths of immutability.
Waking up at night in gray sheets
he swore obscenity to the evil brain,
and Pasternak swam high above him
in the neatness and simplicity of greatness.
He took a portrait and thus rejected the reproach
in the offense of vanity and impatience.
Is the dumb guilty that he could not
to use the larynx for chants?
He was greeted in teahouses and pubs,
on squares and on station benches.
And finally, he bowed his head
and said so (or rather, I said):
- My friends, I have a blow job for thirty years,
alas, the result of thirty years is meager.
My feat of loneliness is ridiculous
and my judgment on myself is foolish.
God knew exactly who was honored,
I only have one, not a lot and not a little:
I will always abide only with what is,
until I become what is not.
So what is the meaning and benefit of these torments,
who brought a white burn scar into the skin?
Confident that the fleeting sound
will appear to me, and I will say: so much?
Then I'll light a candle, I'll take a pen,
I will give thanks to my fate,
remember this poor spring
and write a poem about her.
Смотрите также: